Школа аргентинского танго

Мы учим людей танцевать

Адрес: М. Китай-город, Лубянка, Чистые Пруды
Армянский переулок, дом 7

phone+7 915 265 31 77

Альфонсина Сторни

Альфонсина и море

 

Альфонсина Сторни (1892–1938) — самый страстный голос аргентинской поэзии. Ее лирика – исповедь тонко чувствующей, ранимой, но сильной души. 

У поэтессы была непростая судьба, и жизнь ее трагически оборвалась в 46 лет.

Из-за неизлечимой болезни и горя от утраты близкого друга Альфонсина покончила с собой. Ночью 25 октября 1938 года она бросилась в море с утеса, хотя  у аргентинцев существует легенда, что она медленно заходила в море. 
Незадолго до этого Альфонсина написала пронзительное предсмертное стихотворение «Voy a dormir» («Пойду я спать»):


Кормилица, чьи руки — травы, зубы -
цветы, чьи волосы — в росе, ты землю
мне приготовь для простыни, из мха же,
из водорослей сделай одеяло. 
Пойду я спать, кормилица, усну я.
Поставь у изголовья мне светильник;
созвездие; какое ты захочешь:
прекрасны все; чуть наклони пониже.
Покинь меня… Бутоны распустились…
Тебя баюкает стопою небо,
и птица над тобою — так забудешь
ты все… Спасибо. Ах, еще вот просьба:
звонить он если будет снова, просто
скажи — пусть не звонит, скажи — ушла я

 

 

О гибели поэтессы Ариелем Рамиресом и Феликсом Луной была написана одна из красивейших аргентинских песен «Alfonsina y el mar». Вот эта песня в исполнении певицы Мерседес Сосы:
http://www.youtube.com/watch?v=nTKTMQ8C3nM

 


На месте гибели Альфонсины была установлен памятник, сделанный скульптором Луисом Перлотти. Смерть поэта — это всегда трагедия, и, как верно заметила Цветаева в письме Райнеру Мария Рильке, — вечно длящаяся трагедия: она — нескончаема и непрерывна, поэт «никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!)». И песня, и стихотворение самой Альфонсины, и памятник ей на берегу, — свидетельство этой вечной трагедии, навсегда соединившей Альфонсину и море, которое она так любила.

 

 

Стихотворения

 

Потерянная нежность

Если с пальцев моих беспричинная нежность
вдруг слетит, если с пальцев моих… то её,
эту нежность потерянную, с дуновеньем
эту нежность бесцельную, кто подберёт?

Я могла бы любить в эту ночь бесконечно,
я влюбилась бы в первого встречного, но —
никого. Одиноки цветущие тропы.
Ветер нежность всё дальше и дальше несёт…

Если вдруг поцелуют глаза твои, путник,
в эту ночь, а в дыханье ветвей — забытьё,
если пальцы твои вдруг рука мимолётно
вдруг возьмёт и отпустит, сожмёт, пропадёт,

Если руку ту, губы те ты не увидишь,
поцелуй если ветра виденье — и всё,
ты, о, путник, глаза чьи бездонны, как небо,
моей нежности в нём распознаешь полёт?

 

Два слова

Этой ночью ты прошептал мне два слова
простых. Два слова, уставших снова
и снова быть произносимыми. Два слова,
что, старые, новыми стали.

Два слова столь нежных, что, с неба ночного,
луна, просочившись сквозь веток покровы,
замерла на устах моих. Столь нежных два слова,
что пошевелиться боюсь, не решаюсь,
стряхнуть муравья с шеи чтобы.

Столь нежных два слова,
— что говорю, не желая того — о, жизнь так прекрасна! —
столь нежных, столь кроткого зова,
что на тело льют масло душистое словно.

Столь нежных и столь прекрасных,
что нервные мои пальцы,
как ножницы, тянутся к неба тканям атласным.
О, пальцы мои срезать звёзды желают так страстно!

 

Твоя нежность

Я спокойно иду по тропе, и цветут вдоль неё акации,
и дурманят меня их руки снежными лепестками,
и горячий западный ветер с моими играется волосами,
и словно пеною благородства души исходят пульсации.

Добрый гений: весь день со мною — благодати твоей эманация,
один только вздох — и я вечное, и недолгое пламя.
Но душа ведь подвижна – полечу ли и я за мечтами?
На ногах моих выросли крылья и танцуют три Грации.

Ибо руки твои вчера ночью в объятьях моих горящих
кровь мою переполнили нежностью, а затем уст пьянящих
своих напоил ты уста мои мёдом душистым.

Таким свежим, что боюсь возвращаться в родное своё селенье
благоухающим этим рассветом — из-за летнего дуновенья
он слетит с моих губ цветом бабочек золотистым.

 

Стихи к печали Буэнос-Айреса

Прямые улицы, что серы и унылы,
порой где небо видно, как из-за ограды,
и их асфальт, и их угрюмые фасады
мои мечты весенние лишили силы.

Как много я, не видя, кто идет навстречу,
по ним бродила — как по пасмурной темнице.
Их монотонностью душа моя томится.
И — «Альфонсина!» — не зови. Я не отвечу.

Буэнос-Айрес, если осенью умру я,
когда пленяешь неба синеву благую,
не удивит меня тяжёлое надгробье.

Ведь я уже была погребена, пока я
по улицам бродила, что полуживая
река соединила водяною дробью.

 

***

Любя, печалью мягкою я таю.
Могу я небо опустить — другого
когда я душу со своей сплетаю.
И пуха мягче я тогда любого.

Никто, как я, так не целует руки,
не нежится в мечтах так не по делу.
Так ни одна душа другому телу
сама не отдаётся на поруки.

Я умираю на глазах — живыми
когда их ощущаю под своими
я пальцами в крылатом их обличье.

Слова я знаю, чары что наводят,
но и молчать умею я, восходит
когда луна во всём своём величье.

 

 

Воля

Опьянённая бабочка
вечером
кружила над нашими головами,
сужая свои белооблачные
круги,
стремясь к острой вершине
твоих уст,
возвышавшейся напротив моря.

Земля и небо
умирали
в зелёной музыке вод,
не знавших исхода.

Отступала,
рассыпаясь,
линия горизонта,
и собирались танцевать
чёрные камни.

И меня всё манили
круги наверху,
направляя меня к тебе,
словно к далёкому источнику,
с которого они сольются.
Но только поздно вечером
я испила, медленно,
цикуту
твоих уст.

 

Пламя

Мой стон зажигает мякоть
божественного сердца,
и его содрогание
превращает в бархат
мох земли.

Янтарь горько-сладкий
выжатый из
цветов лазурных
увлажняет
мои застывшие губы.

Реки крови
текут с моих рук,
чтобы пролиться
на лица людей.
К кресту времени
пригвождена я.
Шум отдалённый
мира, порыв горячий,
испаряет пот
на лбу моём.
Мои глаза, маяки горечи,
высекают таинственные знаки
в пустынных морях.

И, вечное,
пламя моего сердца
поднимается спиралью
освещать горизонт.

 

Из книги «Стихи о любви»

VII

Каждый раз, когда я ухожу от тебя, я сохраняю в своих глазах сияние твоего последнего взгляда. И тогда я бегу, чтобы закрыться от всех, я выключаю свет, избегаю малейшего звука, чтобы ничто не украло у меня ни одного атома эфирного вещества твоего взгляда, его бесконечной нежности, его светлой застенчивости, его изящного восторга. Всю ночь, розовыми подушечками пальцев, я касаюсь глаз, которые видели тебя.

 

X

Когда я получила твои первые слова любви, в моей комнате было много света. Я бросилась к дверям и закрыла их. Я была священной, священной. Ничто, никто — даже свет не должен был коснуться меня.

 

XVI

Я говорила тебе несколько раз, в своих письмах, о моей руке, отделяющейся от моего тела и летающей ночью по городу, чтобы найти тебя. Когда ты ужинаешь дома, не замечаешь ли ты большую бабочку, которая настойчиво кружит вокруг тебя под тихим взглядом твоих родных?

 

 

XXIII

Я смотрю на лица других женщин с гордостью, а на лица других мужчин с безразличием. Я отхожу от них, лелея свою грёзу. В ней твои глаза расслаблено танцуют в такт опьяняющей музыке весны.

 

XXVIII

Иногда кажется, что моя комната населена духами, потом что в темноте я слышу таинственные вздохи и их отчетливое дыхание, постоянно перемещающееся. Ты их послал? Или это ты сам, невидимый, вездесущий, окружаешь меня?

 

LIII

Порою ты предлагал отправиться в невозможные путешествия. Поедем, ты говорил, туда, где мы будем одни, где климат будет мягким, а люди будут добрыми. Ты бы будил меня, и мы бы завтракали вместе. Потом мы ходили бы босиком искать необычные камни и непахнущие цветы. После полудня, растянувшись в гамаке под ветвями — чёрными, острыми костями деревьев, ласковых мягкой милостью своих листьев — я бы засыпала, чтобы видеть тебя во сне. Проснувшись, я бы видела тебя рядом, еще ближе, чем во сне. А ночами ты бы ждал меня у дверей моей спальни.

 

 

В этот вечер

Я в этот вечер
Хочу любить далекого кого-то
Божественного человека,
Кто был бы птицей, к сладости летящей,
И много женщин было у кого,
Кто знал бы о чужих краях, цвели бы
Слова чьи на губах, благоухая:
Вот участь сельвы девственной под ветром…

Хочу любить его сейчас. Спокоен
И мягок этот вечер, словно мох.
Мой рот и пальцы тонкие трепещут,
И косы расплетаются мои.

Неясный слышу шум…и вся земля
Так сладостно поет… И вдалеке
Леса, обремененные венцами,
Ручьи, из берегов своих что вышли,
Чьи воды в землю проникают так же,
Как и мои глаза в глаза другие,
Завороженно грежу о которых…

Но солнце
Уж опускается с высоких гор,
И птицы все в укрылись гнездах, вечер
Вот-вот умрет, а он – так далеко,
Так далеко, как это солнце, что
Со мной вовек останется, со мною –
С дрожащими устами, с истонченной
Душой, надеющейся на любовь,
Благодаря которой становлюсь я
И нежной, и прекрасной…

 

 

Прошедший мимо…

Это было ночью… душа моя
Трепетала от грусти…
Окна скрипели. Снег… Снег на ветвях…

Это было ночью; это чёрная-чёрная ночь была моей жизнью;
Моя жизнь была потоком, остановленным изморозью.
И мне говорили: Смотри!
Он пройдёт через дом твой!

И я смотрела на него: он нёс
В руках своих тёмных пригоршни рассветов.
В глазах его – семена истины. Её ростки,
Солнечные, уже были зрелые, и потому излучали сиянье,
И были они голубями, Господи, голубями были его слова.

Я открыла настежь двери моего дома,
И сердце открыла я,
Так же, как окна.
Через окна проникло солнце, и в это мгновенье
В сердце моё проникло солнце, и белые голуби.

Он прошёл своею дорогой,
Не глядя в глаза мои, не глядя в душу мою.
Он прошёл своею дорогой…
Его благодать не была моею!

И снова закрыт был
Мой дом, и окна его
Закрыты.
Ночь изменилась: падал
Снег. И был снег на ветвях.

 

Предчувствие
Я предчувствую, что жить мне осталось недолго.
Голова моя словно плавильная печь,
все очищает и поглощает.
Но без единой жалобы и без всякого страха
я тихо хочу умереть безоблачным вечером,
под ясным солнцем.
И пусть белая змея родится в ветках жасмина,
и, нежная, нежно пусть в сердце меня ужалит.

 

***
Послушай: я была словно спящее море.
Ты разбудил меня, и разразилась буря.
Я сотрясаю свои волны, топлю свои корабли,
Я поднимаюсь к небесам и наказываю звезды,
Мне стыдно, и я прячусь в своих складках,
Я довожу до безумия и убиваю своих рыб.
Не смотри на меня со страхом. Ты сам хотел этого.

 

 

Зарезанные слова

Зарезанные слова,
падают с моих губ,
не родившись;
невинные, задушены они,
солнца не увидев;
отягощенные желаньями
и переполненные ими…

Моими искаженные устами,
хотевшими явить их,
но уронившими их в омут
пустоты…
Отделенные от небесного меда,
сжавшиеся в вас
в венках цветущих.

Обескровленные в вас
– не рожденные –
сети самого дальнего и самого близкого,
полумесяцы,
истощенные рыбы,
бескрылые птицы,
свернувшиеся змеи…
Не прощай меня,
сердце.

 

 

Баллада о Буэнос-Айресе

Буэнос-Айрес, Буэнос-Айрес,
Буэнос-Айрес, печальный мой,
Как ты плачешь, как ты плачешь,
Что с тобой?

– Не видишь разве бурую реку?
Бока мне точит она хладнокровно.
Солнце не видишь ты за Конгрессом?
Оно бескровно.

Буэнос-Айрес, Буэнос-Айрес,
Буэнос-Айрес, печальный мой,
Как танцуешь, как ты танцуешь,
Что с тобой?

– Не видишь разве мёртвые очи
Ты женщин моих, моих портовых?
Молчаливы они, как речные воды,
В мечтаньях новых.

Буэнос-Айрес, Буэнос-Айрес,
Буэнос-Айрес, печальный мой,
Как ты дремлешь, как ты дремлешь,
Что с тобой?

– В руках торговцев моих оставляю
Дела мои, чтоб они шумели.
И дремлю я так в беспокойном шуме
Как в колыбели.

Буэнос-Айрес, Буэнос-Айрес,
Буэнос-Айрес, печальный мой,
Как ты даришь, то, что даришь,
Что с тобой?

– Я не знаю, что значит утро,
Едва о новом приходит весть,
Я забываюсь в моем прошедшем,
Я – то, что есть.

Буэнос-Айрес, Буэнос-Айрес,
Когда захочет, что ты создашь,
Забрать судьба у тебя, как плату,
Что ей отдашь?

Мне не страшно, какую бы цену
Она не назначила, я ей отдать
Смогу те лёгкие, что уже пробиты
И те, которым еще страдать.

 

Эссе Габриэлы Мистраль об Альфонсине Сторни
Мне говорили: «Альфонсина некрасивая»,  так что я ожидала увидеть лицо не такое приятное, как голос, который я слышала по телефону, одно из таких, что словно наказание для тех, кто совершенен внутри. И, открыв дверь Альфонсине, я была сбита с толку и простодушно спросила: «Альфонсина?»  - «Да, Альфонсина», и она улыбнулась замечательной сердечной улыбкой.
У нее необыкновенная голова, не из-за чего-то неприятного в чертах лица, но из-за целиком серебристых волос, обрамляющих лицо двадцатипятилетней девушки. Волосы самые прекрасные, что я когда-либо видела: они были необычны, словно лунный свет в полдень.  Когда-то они были золотыми, и нежные отсветы прежнего цвета еще сохранились кое-где в их белых завитках.  Спокойные глаза, изящный французский нос и румяный цвет лица придают облику Альфонсины что-то детское, что оттеняет мудрый разговор зрелой женщины. Она маленького роста, очень подвижная, и ее телодвижения и вообще поведение пронизаны прожилками (подойдет такое выражение) ума. Она не повторяется, и за весь день, что мы провели вместе, не исчезло очарование, которое я испытала в первое мгновение.
Вот такая наша Альфонсина. В ее облике мало нашего, так сказать, очень мало американского. Я всегда испытывала интерес к родословным, и поэтому начала что-то отмечать для себя в уме… Альфонсина удивила меня, сказав, что она родилась в Швейцарии, в итальянской Швейцарии. Упомянув об этом, она рассказала мне о своем решении  выбрать Аргентину как свою страну ради образования. Она подробнее объяснила мне свой «буэнос-айрессизм», поскольку в ней не было ничего креольского аргентинской провинции. Она новая американка, так сказать, кровь Европы, воспитанная под нашим солнцем, c благородным взглядом любующаяся щедротами пампы;  американка будущего, изящная теннисистка, без какой-либо тяжести в теле, которая присуща дородной креолке, она яркая индивидуальность, и, как перед ее матерью предстало Средиземное море, так перед ней предстал Атлантический океан, отразившись в выражении ее глаз.
Мы провели вместе семь дней. Признаюсь, что я немного боялась нашей встречи, хотя и желала увидеться, потому что я всегда хочу узнать все самое лучшее в мире. Письма мало сделали, чтобы сблизить нас. В отличие от американских женщин, украшающих себя литературными письмами, Альфонсине свойственно своенравное желание сбивать с толку своих корреспондентов. Возможно, это является защитой от того бедствия, которым стала переписка литераторов. Моя Альфонсина из писем была эгоистичной, шутливой  и порой умышленно банальной. Был и ясный страх, помимо невыразимого, в моей боязни нашей встречи: у меня были личные причины; я далека от того, чтобы быть щедрым созданием, что, подобно хорошей земле, обладает самыми разнообразными вещами и может всем угодить. По своему характеру словно хозяйка придорожного трактира, я боялась, что моя кукурузная мука и обычное молоко могут не понравиться гостье.
Мое волнение длилось недолго. Я не говорила о предметах, не интересовавших Альфонсину, а она не упоминала о том, что было бы чуждым мне. Я встречала очень мало женщин, столь разумных в общении:  я никогда не уставала от ее манер, и у меня ни разу не возникало желание уйти и спрятаться. Она более открыта, чем Хуана, которая, имея в роду настоящих басков, умеет защищаться.
Вся радость ее дружбы в ее уме. Она мало проявляет свои эмоции. И это оказывается преимуществом; поскольку в американских землях пылкое проявление чувств заканчивается тем, что надоедает так же, как изобильный пейзаж. Глубокая, когда она этого хочет, без трансцендентализма; глубокая, потому что страдала и умеет переносить, как немногие женщины, раны, полученные в жизни. Счастливая, но не этой радостью людей, чрезмерных во всем, подобной раскрашенному ковру,  но радостью изящной, сотворенной игрой. Она очень внимательна к тем, кто хорошо к ней относится; это внимание разума, но в нем — проявление живого чувства расположения. Образованная как немногие в этой жизни, она может дать уместный комментарий самым разнообразным вещам; по жизни она женщина большого города, соприкасающаяся со всем и все пропускающая через себя. Альфонсина из тех, кто воспринимает через разум столько же, сколько через чувства, — черта очень латинская.
В ней есть простота, и, повторюсь,  изящная простота; в эти дни много грубых людей было вокруг нас, и их грубость так ужасна на фоне ее драгоценной простоты. В ней полностью отсутствуют неискренность и педантизм. И ей свойственно чувство собственного достоинства, которое никогда не перейдет в хвастовство, чувство собственного достоинства того, кто понимает свои силы в этой полной тягот жизни и того, кто находится в гармонии с собой. Улыбаясь, что было характерно для нее, она сказала мне: «Альфонсина  — значит быть готовой ко всему».
Вот что можно сказать о поэтессе, которую среди аргентинских поэтов можно поставить после Лугонеса. Зарубежные критики, которые не пишут рецензии, чтобы причинить боль или получить ответные комплименты,  осыпают ее похвалами. По силе дарования она рядом с Хуаной (которой мы все восхищаемся) благодаря ее богатой, эмоционально всеобъемлющей поэзии, разнообразной в своей человечности, в своей милосердной, жестокой, страдающей и игривой человечности. Она давно получила признание.
Я испытала мгновение наибольшего взаимопонимания с Альфонсиной, когда она стала говорить о Дельмире Агустини, которой мы обе восхищаемся. «Она, — сказала мне Альфонсина, — лучшая среди нас, и мы никогда не должны ее забывать». Для меня было счастьем услышать это: это редкое качество в Америке – по-настоящему оценивать живых и продолжать оказывать почтение мертвым. «Да, Альфонсина,  — ответила я. – Она была и остается лучшей, безусловно лучшей. И если мы забудем ее, то это из-за того, что человеческий род до сих пор не понимает того, в чем должно заключаться почитание великих: в том, чтобы славить их ежедневно и любить их, чтобы они могли простить те несовершенные способы, которыми мы их славим».
Я чувствовала рядом с Альфонсиной огромное удовольствие, которое испытываешь, когда среди живущих встречаешь совершенное создание, равное в достоинстве с великими прошлого. И еще вот почему: она женщина, которая сразилась с тяготами жизни и которая обладает радушной душой тех женщин, которые получили помощь, или тех женщин, которые никогда не нуждались в помощи.

1926
(Габриэла Мистраль – чилийская поэтесса, нобелевский лауреат)

 

 

Переводы Алешина Павла.

Яндекс.Метрика